Живущий связан с миром тысячами нитей. Смерть разрывает их. И путь Бродского - постепенный (и оттого еще более болезненный!) разрыв, углубление одиночества - и приобретение опыта этого одиночества.
В самом начале еще есть надежда на то, что будет достаточно одиночества относительно государства. На то, что личность, оторвавшись от жестко идеологизированного общества, сама найдет себе дорогу и сможет сказать о найденном, как петухи о жемчужном зерне: "Мы нашли его сами / и очистили сами, / об удаче сообщаем / собственными голосами" (1958).(Прим.2) Такое одиночество есть принятие на себя ответствености ("во всем твоя, одна твоя вина") (I. С. 87), путь к предельной индивидуализации, которая одновременно и цель, и защита. "Все, что пахло повторяемостью, компрометировало себя и подлежало удалению". "Научившись не замечать эти картинки (речь идет о изображениях Ленина. - А. У.), я усвоил первый шаг в искусстве отключаться, сделал первый шаг на пути отчуждения" (НН. С. 11). "Верный признак опасности - число разделяющих ваши взгляды. <...> Надежнейшая защита от зла - предельный индивидуализм, оригинальность, эксцентричность" (НН. С. 142) "Отчуждение было для молодого Бродского единственным доступным, осуществимым вариантом свободы. Поэтому разлука - с жизнью, с женщиной, с городом или страной - так часто репетируется в его стихах".(Прим.3) Но это именно путь отчуждения, "мира и горя мимо".
Но чем свободнее, чем менее скован "общим интересом" взгляд Бродского, тем больше грязи он открывает. "Но тренье глаз о тела себе /подобных рождает грязь" (1965) (I. С. 459). Бродский видит "пропасть между абсолютным проектом человека и ничтожной реализацией людей вокруг. Эту пропасть сделал он местом существования своей поэзии".(Прим.4) Взгляд честен и в себе обнаруживает грязи не меньше. Появляется желание отгородиться не только от людей, но и от себя. Появляется ощущение того, что "я боюсь, мы зашли в тупик" (II. С. 86). Только ли к советскому вторжению в Чехословакию относятся эти строки из "Письма генералу Z" (1968), если Бродскому, по его словам, сущность советской империи была ясна еще в 1956 году, после вторжения в Венгрию?
Чем больше Бродский переходит от частной ситуации СССР 60-х годов к более общей, тем острее становится ощущение тупика, в который зашла жизнь вообще. "Красавице платье задрав, / видишь то, что искал, а не новые дивные дива" (1972) (II. С. 161-162). "Тех нет объятий, чтоб не разошлись/ как стрелки в полночь" (II. С. 211). СССР просто дальше других стран продвинулся в этом направлении обессмысливания (как в свое время - Австро-Венгрия в книгах Роберта Музиля), а так - "звезды всюду те же" (II. С. 441). Перемещение самого Бродского на запад - только смена империи ("Колыбельная трескового мыса"). Конечно, жизнь в демократическом обществе предпочтительнее, чем в тоталитарном. Но изобилие демократии вовсе не связано с большей духовностью или хотя бы с большей самостоятельностью. "Мы пирог свой зажарим на чистом сале, /ибо так вкуснее, нам так сказали" (II. С. 305). Именно в конце 60-х - начале 70-х годов у Бродского резко увеличивается количество снижающей лексики, интонация текстов становится все ближе к разговору и все дальше от традиционной мелодичности.
И разрыв связей - не столько следствие эмиграции, сколько имманентная воля Бродского. "Думаю, что не стоит распространяться об изгнании, потому что это просто нормальное состояние".(Прим.5) Изгнание - лишь мелкий эпизод на общем метафизическом фоне.
В грязном мире не хочется жить, он оставляет ощущение физической тошноты. "И вкус от жизни в этом мире, /как будто наследил в чужой квартире /и вышел прочь!" (II. С. 214). При этом Бродский прекрасно сознает, что и он - порождение этого же мира. Его самоотрицание последовательно и безжалостно. "Не знаю, возможны ли такие личные нападки и оскорбления, такие нескромные и неаппетитные подглядывания за Бродским со стороны какого-нибудь злопыхателя, которые можно было бы хоть в какой-то мере сопоставить с тем унижением, какому он подвергает себя сам".(Прим.6)
Одиночество Бродского - не романтический полет демона. "Тело сыплет шаги на землю из мятых брюк" (II. С. 334), "В полости рта не уступит кариес/ Греции древней, по меньшей мере" (II. С. 290) - таких саморазвенчиваний можно привести сколько угодно. Но это всего-навсего трезвое отношение к себе, без которого человек ненадежен. "Лирическому герою Кублановского не хватает того отвращения к себе, без которого он не слишком убедителен"(Прим.7), - пишет Бродский об одном из таких слишком уверенных в своей чистоте людей.
Обратной дороги на этом пути нет. "Человек превращается на протяжении своего существования - как мне представляется - во все более и более автономное тело, и вернуться из этого, в общем, до известной степени, психологического космоса во внятную <...> эмоциональную реальность уже, в общем, бессмысленно".(Прим.8) Так, оговариваясь и запинаясь, потому что слишком тяжело высказываемое, осознает Бродский необратимость разрыва, одиночества. Даже если склеить разбитую чашку - след раскола все равно останется.
После разочарования в себе и в людях Бродский пытается опереться на вещи. В пользу вещей говорит их незаинтересованность ("предметы и свойства их /одушевленнее нас самих, /всюду сквозит одержимость тел /манией личных дел" (II. С. 70). В "Натюрморте" (1971) Бродский подчеркивает честность вещей, их неспособность льстить кому-либо. И - их смирение:
Природа обнаружила свое безразличие и безжалостность еще раньше:
Круг замкнулся. Ни самое твердое, ни самое бесплотное, ни люди вокруг, ни сам человек опорой быть не могут, надеяться не на что. Все связи порваны: "Строфы" - нечто вроде реквиема по себе. Время стачивает все, "человек - только автор /сжатого кулака", "жизнь есть товар на вынос: /торса, пениса, лба" - и "за этим/не следует ничего" (II. С. 456-461). Изоляция усиливается. Но истерика Бродскому не свойственна. "Абсолютное спокойствие при абсолютном трагизме".(Прим.10) Каковы источники этого спокойствия?
Все потеряно, но "только размер потери и /делает смертного равным Богу" (11. С. 293) "Смертность, на которую человек не закрывает глаза, делает его свободным от множества вещей. Эта точка зрения открывает широчайший взгляд на мир - "вид планеты с Луны освобождает от мелких обид и привязанностей". (Прим.11) Бродский "предпочел <...> серой тьме повседневного существования - тьму глубинную, угольную".(Прим.12) Но в этой угольной тьме - свобода от повседневности, личных обстоятельств, страха, зависимостей.
"Одиночество учит сути вещей, ибо суть их тоже/одиночество" (II. 356). И почему бы не передать опыт этого одиночества другим? Бродский все чаще ощущает себя полярным исследователем, Седовым. "Это - ряд наблюдений" (II. С. 400) человека, оказавшегося там, где крошится металл, но уцелевает стекло. "Свободу эту - от жизни, от времени, от страсти - Бродский добывает не только для себя; скорее он проверяет на себе ее воздействие и возможные последствия. <...> Он чувствует себя испытателем человеческой судьбы, продвинувшимся в такие высокие широты, так близко к полюсу холода, что каждое его наблюдение и умозаключение, любая дневниковая запись рано или поздно кому-нибудь пригодятся". (Прим.13)
В предельном одиночестве сам человек становится пустотой. "Нарисуй на бумаге пустой кружок - /это буду я: ничего внутри" (Н. 162). И через эту пустоту начинает свободно течь мир:
Когда приходит опустошенность и смирение, понимание того, что "в театре задник/ важнее, чем актер" (II. С 421), Бродский обнаруживает, "что мы теперь заодно с жизнью" (С. 231). Происходит освобождение и от смерти. Потому что она уже не имеет значения: "Ты боишься смерти? - Нет, это та же тьма. /Но привыкнув к ней, не различишь в ней стула" (II. С. 351). Это незаинтересованная и спокойная "жизнь в рассеянном свете" (С. 227), когда ничего не надо и именно поэтому есть все, и появляются легкие, как бабочка, строфы о мире, что создан был без цели ("Бабочка"). Возвращается мелодичность стиха ("Облака").
Надеяться не на что, но "чем безнадежней, тем как-то /проще" (II. 457). "Ты - никто, и я - никто" (Н. С. 202), "безымянность нам в самый раз, к лицу" (Н. С. 156). Но так и должно быть. Ведь "воображать себя /центром даже невзрачного мирозданья /непристойно и невыносимо" (Н. С. 213). И когда уже ничего не остается, остается только идти, просто идти, не ломая ради цели все, и себя в том числе. И когда уже ничего не ждешь, тогда и можно идти свободно. "Бей в барабан, пока держишь палочки, /с тенью своей маршируя в ногу" (II. С. 293). Когда уже ничего не ждешь, тогда и можно спокойно поблагодарить за все пришедшее, не привязываясь к нему и не боясь новой потери. "И пока мне рот не забили глиной, /из него раздаваться будет одна благодарность" (1980) (Н, 162). Только незаинтересованный, отрешившийся от себя взгляд и может воспринять всю переполненность окружающим. "Благодарен за все", - шепчет Бродский в конце "Римских элегий".
Заметим, что состояние отрешенности, к которому пришел Бродский, хорошо знакомо мистике. Поскольку Бродский ориентируется в основном на европейскую культуру, вспомним такого принадлежащего к ней мистика, как Мейстер Экхард. "Истинная отрешенность не что иное, как дух, который остается неподвижным во всех обстоятельствах, будь то радость или горе, честь или позор"; "в страдании человек обращает еще взор на создание, из-за которого он страдает, отрешенность же, напротив, свободна от всякого создания". "Отрешенность... вообще не может молиться, ибо кто молится, тот хочет чего-либо от Бога, что было бы дано ему или отнято у него. Но отрешенное сердце не хочет ничего и не имеет ничего, от чего хотело бы освободиться"; "Для полной готовности сердце должно покоиться на чистом "ничто", в этом заключено величайшее, что оно может дать. Возьми пример из жизни: если я хочу писать на белой доске, как бы ни было хорошо то, что уже написано на ней, это спутает меня все же. Если я хочу хорошо писать, я должен стереть то, что на ней уже написано, и лучше всего, когда на ней ничего не написано".(Прим.16) Но мистик опустошает себя, чтобы быть преисполненным Богом. Чем преисполнен Бродский, чье отношение к Богу достаточно неоднозначно, чья вера отказывается отрываться от непосредственно наблюдаемого?
Все у Бродского под вопросом, обо всем высказываются либо развенчивающие, либо предельно антиномичные суждения. Кроме одного - речи, словесности, еще шире - культуры вообще. В разговоре о ней у Бродского появляется даже необычная для него торжественность. Это уже не сыплющиеся из брюк шаги.