Т.В. Казарина (Самара) ЭСТЕТИЗМ САШИ СОКОЛОВА КАК НРАВСТВЕННАЯ ПОЗИЦИЯ

Для ХХ века достаточно привычно подозревать этику в агрессивности, видеть в ней средство подавления человеческого в человеке. В философии эта традиция идет от Къеркегора и Ф.Ницше, в России - от Вышеславцева и Владимира Соловьева. Но для русской литературы такая позиция нетипична. Наоборот, наша словесность последовательно охраняла нравственные устои, ведущие русские писатели боролись за звание учителей жизни и "носили в кармане нравственный аршин", по признанию Льва Толстого. Эта традиция была воспринята и советской литературой.

Между тем, чувствуется, что бунт против этики и здесь, в литературе, подспудно назревал давно. Литература советского периода запятнала себя сотрудничеством с властями. Этическая проблематика в ней нередко прикрывала собою, помогала замаскировать явления другого порядка. Так, пресловутый нравственный выбор, который предлагалось осуществлять каждому герою советской прозы, на деле был выбором узкоидеологическим: надо было соотнести себя с системой, слиться с ней или наоборот - отпасть. А значит, претензии, которые предъявляют советской ангажированной литературе, стоило бы адресовать не только ее политической, но и этической концепции.

Это и делает Саша Соколов, спасая своих героев от всех нормативов и императивов - в том числе и нравственных, спасая не воинственно, но и последовательно. Это не тот случай, когда бросают вызов и идут"на вы", а тот, когда предпочитают встречаться пореже. Этика, по Саше Соколову, превращает человека в вечного должника, а Соколов хотел бы простить ему долги.

Поэтому Соколов преображает до неузнаваемости все самое горькое и убогое. Все большие вещи Соколова - о восторге бытия: о счастье быть шизофреником ("Школа для дураков"), безногим старым нищим ("Между собакой и волком") или политическим изгоем (" Палисандрия"). Спасти героев для радости оказалось несложно - им ничего не пришлось давать - ни одаривать сочувствием, ни оказывать моральную поддержку. Надо было скорее отнять, убрать из жизни лишнее - гнет морали, принудительность этики, все те способы давления на человека, которые угнетают в нем творческое начало.

Еще Венедикт Ерофеев мечтал о жизни, в которой нет места подвигу. В "Школе для дураков" как раз такая жизнь. Подвиг, как всякое достижение, неуместен там, где все уже достигнуто. А перед нами - летний дачный рай. Правда, посредине его - школа. Но это только повод для игры - и начинается игра с жанром романа воспитания. Похоже, нигде моральный пафос русской литературы не проявлялся так ярко, как в этом жанре. С точки зрения романа воспитания, весь мир - школа, и каждый поступок героя - переход в следующий класс с соответствующей оценкой по поведению. Но у Соколова школа существует не для того - не для пользы, а для украшения жизни. Ведь это школа для умственно отсталых. Здесь учат тех, кого заведомо ничему научить нельзя. Зато здесь водятся прелестные учительницы, в которых можно влюбляться. Таким образом Саша Соколов как бы улизнул от требований жанра, показав пример правильного отношения ко всякому морализаторству.

Украсить жизнь может даже шизофрения. У героя "Школы для дураков" раздвоение личности, но, по Соколову, это лучшее, чего только можно пожелать, Во-первых, имея внутреннего двойника, вы навсегда избавлены от одиночества, всегда есть, с кем и о чем поговорить, во-вторых, родство душ обеспечено. Но жизнь не становится приторной, ведь поводы для разногласий тоже есть всегда. Так, герой и его шизофренический двойник влюблены в одну девушку, соперничают, осыпают друг друга упреками, угрожают:

Не приставай, дурак! Вот я приду к той женщине и скажу о тебе всю правду, я скажу ей, что тебе вовсе не столько-то лет, как ты утверждаешь, а всего столько-то, и что ты учишься в школе для дураков не по собственному желанию, а потому, что в нормальную школу тебя не приняли, ты не можешь выучить ни одного стихотворения, и пусть женщина немедленно бросит тебя... (Прим.1)

Безоблачность жизни сочетается с остротой, споры уравновешиваются примирениями. И для героя полнота бытия оказывается не только достижимой, но попросту неизбежной. Хорошо обделенному: оставленный в покое людьми, он живет в мире воображения. Этот мир создает для него язык - язык дурака, послушный не логике, а закону созвучий, не подчиненный причинно-следственным законам и поэтому не сотворяемый, а творящий. Так, учительница Виолетта Акатовна превращается в Вету, ветку акации, которую везут в поездах по железнодорожной ветке... и т.д. Язык танцует, плетет узоры, из случайного соседства слов вырастают причудливые образы, рождаются целые новые миры - раздвигаются рамки бытия, происходит преумножение жизни.

Портят этот праздник жизни как раз те, кто ко всему применяет ценностную шкалу, деля мир на правых и виноватых. Они воплощают и оберегают бесцветное и уродливое - как отец героя, судья, несчастный и всех в чем-то подозревающий человек, белокожий и седой, "весь белый, как те места в газете. где ничего не написано"(Прим.2), или как его же, главного героя, мать, бдительно охраняющая деревенский туалет от возможных похитителей содержимого.

Что здесь остается от романа воспитания - так это авторская готовность научить читателя. Смысл всех уроков Саши Соколова в одном - как быть счастливым. Секрет прост - переселение из мира реального в мир воображения, не знающий принудительности - ни политической, ни этической, ни какой там еще...

Как первая книга Соколова отталкивается от воспитательной прозы, так вторая соотносима с прозой деревенской - с ее пристрастием к людям простым, живущим в согласии с природой. Но окажись герои романа "Между собакой и волком" где-нибудь в художественном пространстве распутинских книг - и не угадаешь, в какой бы разряд они попали. Для праведников - слишком непутевы, в архаровцы не годятся - не агрессивны, хотя их существование так же бесплодно. Они неприемлемы для канонической деревенской литературы именно потому, что ускользают от жестких нравственных оценок.

Все их характеристики - негативны: безноги, безобразны, безбытны, но зато и - беззаботны, беззлобны, беспечны. Нищие утильщики, "архангелы вторичного старья"(Прим.3), они закатились в прореху бытия и довольны.

Они во всех отношениях между - между природой и людьми, между рекой и лесом, между жизнью и смертью. Они - нигде и всему на свете соседи, свои, от всего понемножку пользуются.

За звонким побрякиванием имени главного героя - Дзындзырэлла - не сразу угадывается смысл - Синдирелла, Золушка. Существо, обреченное на успех. Но Золушка должна пройти путь от грязной печки до дворца, и на этом пути не всегда ей хорошо, только финал вознаграждает. А в истории Дзындзырэллы нет развития, зато нет конца и сказке его существования. Полученный Золушкой башмачок - только залог, обещание следующего башмачка и короны. Подаренный Дзындзырэлле валенок - ведь нога-то у героя - одна, сам по себе высший дар; второго не надо. И лучшей жизни, чем у обладателя валенка, - просто не придумаешь. Венчание на царство уже произошло, и он может величать себя Ваше Калечество. Специалисты по мифологии, начиная с В.Проппа, видят в золушкиной близости к печке знак ее связи с миром мертвых, которые ей покровительствуют. И Дзындзырэлла вхож на тот свет, но он бескорыстнее: ему от мервецов ничего не нужно. Так, полюбоваться. Из тифозного барака он вместе с таким же одноногим приятелем ( два валенка на двоих) по вечерам убегает в Театр. Анатомический. Проще - в морг во дворе - смотреть на артистов (как еще называть тех, что в театре ?). Смотрят, волнуются, обсуждают. Смерть - театр, и жизнь - театр. В ней все не всерьез, в ней приятели Дзындзырэллы, привыкшие рассказывать о себе невероятные истории, побираясь по поездам, уже не помнят, кто они в действительности и какая у них на самом деле была жизнь. Театрально призрачным становится существование, лица расплываются, имена - случайны, как псевдонимы:

Тут похоронен Петр
По прозвищу Багор,
Его все звали Федор,
А он себя - Егор.(Прим.4)
Все себе лишь кажется, мерещится:
Завари же в преддверие тьмы,
Полувечером, мнимозимой,
Псевдокофий, что ложнокумой
Квазимодною даден взаймы.(Прим.5)
А заодно и собственные несчастья представляются невзаправдошними, перестают саднить. Эстетическое бытие оказывается более милосердным, снисходительным к человеку, чем нравственное. Поэтому прямых нравственных уроков здесь предпочитают не усваивать.

Вот Дзындзырэлла пересказывает Библию:

Сеял якобы сеятель... одно зерно при дороге бросил, другое - на камни какие-то уронил, третье в чертополох, и лишь четвертое более или менее удачно поместить ему удалось. Итого, одно зерно кречет усвоил, второе - коршун, иное - перепела. А вы как думали? Им продовольствоваться хочешь-не-хочешь, а тоже крутись. Зато четвертое взошло с грехом пополам и выдало ни с того ни с сего урожай непомерный - сто зерен. Прочитал я эту книгу... и осознал: перемелется. (Прим.6)

Неожиданный вывод. Утрачена императивность, побудительность притчи, всегда прямо говорящей, как надо жить, что требуется от человека. Дзындзырэлла даже из нее вывел, что ничего не требуется, все образуется само, перемелется, обойдется.

Этическая система, варьирующая представления о долге и взаимных обязанностях, всех превращает в своего рода истцов и ответчиков, а жизнь - в тяжбу с соответствующим психологическим дискомфортом.

Здесь, у Соколова, люди ничего не получили от жизни - и ничего ей не должны, не связаны обязательствами. Что жизнь ни подбросит, при их скудности - дар, а отнять у них нечего. Жить не обидно, и у героев привольное, легкокрылое состояние духа, живут - поживают, пописывают, попивают. Их дело - сообща любоваться миром и - радоваться. Поэтому эпицентром событий становится "трехэтажная тошниловка, прозванная с чьей-то заезжей руки кубарэ"(Прим.7), а любимой забавой - катание на коньках.

Кружение слов, хмельное головокружение, круги, выписанные снегурками по льду, - все это геометрия совершенства, знаки вечности, вечного блаженства и гармонии, достигнутых героями.

"Палисандрия" написана в годы обвальной публикации политических романов с обычным для них морально-обличительным пафосом.

Но там, где другие писатели рассчитывают на политический выигрыш, Саша Соколов претендует на эстетический. Прославленные исторические персоны у него морально и политически обезвреживаются, лишаясь шлейфа своих злодеяний, и увенчиваются самыми неожиданными достоинствами с чужого плеча. Вопиющее несоответствие многих персонажей и их прототипов порождает комический эффект. Движется череда нелепых уродов - трогательный Берия, жертва злых наветов; миляга Брежнев, у которого во время докладов "мысли путались с речами" только потому, что всеми помыслами он был на охоте (единственная страсть); Андропов, страшно довольный тем, как хорошо все вышло с эмигрантами, как по-доброму:

Настоящее реноме обеспечивается громким процессом, предосудительными деяниями, скандалом в прессе. Бросьте взгляд на картину нашего зарубежья. Кто выехал тихой сапой, сам по себе, без нашей поддержки, тот сам по себе, тихой сапой там и живет, перебивается на подачках. А подопечные наши, то есть люди, кому мы способствовали, создавали рекламу, оказывали достойное преследование, - они впоследствии благоденствуют. Иные даже в пророки выбились, рассуждают. И все что-то пишут, печатают.(Прим.8)

Перенаряженные исторические лица выступают каждый со своим номером в общем красочном и нарочито вульгарном шоу. Возникает эдакая развесистая китчуха. Мир увиден как дешевое, но захватывающее зрелище, предоставляющее всем право быть либо актерами, либо организаторами этих массовых действ.

Либо без устали менять маски (Берия вдруг превращается в диссидента, Брежнев - в куклу, Солоухин - в Солженицына) - то есть попеременно быть то тем, то тем, либо - всем сразу. Нести в себе весь этот мир со всеми его свойствами - как Палисандр, который одновременно молод (читай - чист, доверчив) и стар ( то есть мудр) - по его суммарной автохарактеристике - "престарелый выкидыш"; и мужчина, и женщина, так что вынужден наконец называть себя в среднем роде ("Я проститутко!").(Прим.9)

Существование в актерском варианте - суетно, в режиссерском грозит перегрузками, но все вместе - зрелищно и заслуживает одобрения другого мэтра, литературного небожителя, конгениального Палисандру: "В Вашей прозе нет ничего конкретного. В ней все размыто и запредельно. Она похожа на цепь облаков, баловливо смазанных бризом, и уследить, где кончается то и начинается се, особенно в эротических сценах, почти немыслимо, - хвалил меня в приветственном адресе по случаю какого-то многолетия Василий Аксенов. - Вы - истинный чародей пера, - настаивал он, сам тоже порядочный иллюзионист..."(Прим.10) Соколовские апокрифические вожди - милее реальных, сочиненные уроды - симпатичнее подлинных.

Жизнь используется лишь как тема для вольных фантазий. Не покушаясь на мир подлинный, со всеми его законами и свойствами, Саша Соколов надстраивает над ним мир усовершенствованный - ничем не подавляющий человека мир грез и предлагает переселиться туда.

Архитектор воздушных замков, ваятель мыльных пузырей, Соколов знает, что его программа обновления жизни легкомысленна и легковесна. Но, по его мнению, все, что человек придумал для придания себе веса, виснет камнем на его собственной шее. И, стало быть, легкомыслие не порок, а условие радостной жизни. А пресловутая легковесность творчества - великое достоинство. Поэтому и обвинения в эфемерности творчества Соколов принял бы как похвалу. И тут он находит поддержку и подкрепление в лице неожиданного союзника - Горького, сказавшего когда-то: "Культура, когда ее пишут с заглавной буквы - КУЛЬТУРА, однозначно читается "тоталитаризм".(Прим.11)

Hosted by uCoz